Кристина распахнула двери и устремилась вперед. Непреодолимое возмущение, гнев супруги, получившей пощечину у себя дома, обманутой в соседней комнате, пока она спала, толкнул ее в мастерскую. Да, он был здесь с другой, он выписывал ее живот и бедра, как безумец, фантаст, которого стремление к правде ввергало в абстрактные преувеличения: золотые бедра казались колоннами, алтаря, великолепный, не имеющий в себе ничего реального живот расцветал под рукой живописца горящей золотом и багрянцем звездой. Эта ни на что не похожая нагота, превращенная художником в священную чашу, украшенную сверкающими драгоценными каменьями и предназначенную для неведомого религиозного обряда, привела Кристину в ярость. Она слишком много страдала, она не могла дольше терпеть этой измены.
И все же гнев ее вылился только в отчаянную мольбу. Великий безумец-художник был для нее в эту минуту сыном, которого она журила.
— Клод! Что ты здесь делаешь, Клод?! Оставь эти бредни! Прошу тебя, иди ложись, не стой на лестнице, это кончится плохо!
Не отвечая, он снова нагнулся, обмакнул кисть в яркую киноварь, и подчеркнутый двумя штрихами пах зажегся пламенем.
— Клод, послушай меня, идем со мной, умоляю… Ты знаешь, я люблю тебя, ты видишь, как я тревожусь… Вернись, вернись же, если не хочешь, чтобы я умерла от холода и ожидания…
Его блуждающий взгляд даже не остановился на ней. Раскрашивая пупок кармином, он произнес сдавленным голосом:
— Иди к черту! Поняла? Я работаю.
На мгновение Кристина онемела. Она выпрямилась, глаза ее зажглись мрачным огнем, возмущение переполнило это кроткое, очаровательное создание. И она взбунтовалась, как доведенная до отчаяния рабыня:
— Ах, вот как! Так нет же, не пойду я к черту! Довольно с меня! Я выскажу тебе все, что меня душит, что убивает меня с тех пор, как я тебя узнала… О, эта живопись! Твоя живопись! Это она — убийца — отравила мне жизнь! Я предчувствовала это с первого дня нашей встречи, я боялась ее, как чудовища, всегда считала ее ужасной, отвратительной, но женщины малодушны, я слишком тебя любила, я полюбила и твое искусство, и преступница вошла в наш дом! А потом… сколько я из-за нее страдала, как она меня мучила! За десять лет не припомню дня, прожитого без слез… Нет, дай сказать, так мне легче, я должна выговориться, раз уж решилась однажды… Десять лет отчужденности, ежедневного одиночества! Стать для тебя ничем, чувствовать, как ты меня все больше и больше отталкиваешь, дойти до роли служанки и видеть, как эта воровка становится между мной и тобой, отнимает тебя, торжествует и оскорбляет меня… Посмей только сказать, что она не завладела — частица за частицей — твоим мозгом, сердцем, телом, всем существом! Она в тебя въелась, как порок, и пожирает тебя. В конце концов разве не она твоя жена? Не я, а она спит с тобой… Проклятая! Распутница!
Художник, все еще не очнувшийся от своего безумного творческого порыва, пораженный этим пароксизмом великого страдания, слушал ее, но плохо понимал. Она же, заметив, что Клод весь дрожит, как будто его застали врасплох во время распутства, ожесточаясь еще сильнее, поднялась на лестницу, вырвала свечу у него из рук и стала водить ею, освещая отдельные части картины.
— Посмотри! Видишь, до чего ты дошел! Это безобразно, жалко и смешно, ты должен наконец и сам увидеть! Разве это не уродливо, не глупо? А? Ты же видишь, что побежден, зачем еще упрямиться? Ведь здесь нет никакого смысла, вот что меня возмущает… Пусть ты не можешь быть великим художником, но ведь у нас еще остается жизнь, ах, жизнь… жизнь…
Она поставила свечу на площадку лестницы и, так как он, шатаясь, спустился и рухнул на нижнюю ступеньку, спрыгнула, чтобы быть рядом с ним, и присела на корточки, с силой сжимая его безвольно опущенные руки.
— Послушай, ведь жизнь еще не ушла… Стряхни с себя это наваждение, и будем жить, будем жить вместе. Какое безумие — остаться вдвоем на свете, уже начать стариться и так мучить друг друга, не уметь быть счастливыми! Ведь и так земля возьмет нас слишком скоро! Ну давай же согреемся, будем жить, любить друг друга! Вспомни, как было в Беннекуре! Знаешь, о чем я мечтаю? Я хотела бы увезти тебя завтра же. Мы уедем подальше от этого проклятого Парижа, найдем где-нибудь тихий уголок, и ты увидишь, как я украшу твою жизнь, как сладко нам будет забыться в объятиях друг друга… Утром мы будем нежиться в большой постели, потом беззаботно бродить, радуясь солнышку. А завтрак, который так вкусно пахнет, а праздные полуденные часы, а вечера у нашей лампы!.. И никаких мучений из-за химер, только наслаждение жизнью! Неужели тебе недостаточно того, что я тебя люблю, боготворю, что я согласна быть твоей служанкой, жить лишь для того, чтобы давать тебе наслаждение?.. Послушай, я тебя люблю, люблю! Все остальное не имеет значения. Разве тебе мало того, что я люблю тебя?
Но он высвободил свои руки и, отстраняясь от нее, мрачно сказал:
— Да, мне этого мало!.. Я не могу уехать с тобой, я не хочу быть счастливым. Я хочу писать…
— …чтобы я умерла и чтобы ты умер из-за своей живописи, так, что ли? Чтобы мы оба выплакали все слезы и отдали всю кровь… У тебя осталось только искусство, всемогущее существо, свирепый бог, который испепеляет нас, которому ты поклоняешься… Он повелитель, он может нас уничтожить — ты все равно скажешь ему спасибо.
— Пусть он нас уничтожит, все в его власти! Я умру, если перестану писать… Так пусть лучше я умру от того, что пишу. Впрочем, мое желание тут ни при чем: этого изменить нельзя. Ничего не существует вне живописи, и пусть гибнет мир!