— Нет, нет, оставь меня, — бормотал Клод, — я слишком несчастлив.
А она продолжала так же страстно:
— Неужели я кажусь тебе старой? Ты говорил, что у меня испортилось тело, и я поверила этому, разглядывала себя, когда позировала, искала морщины… Но это неправда: я чувствую, что не постарела, что я так же молода, сильна…
Но он все еще сопротивлялся.
— Так посмотри!
Она отступила на несколько шагов, решительным движением сорвала с себя сорочку и предстала перед ним совсем нагая, застыв в той позе, в какой стояла перед ним в течение долгих сеансов. Она кивнула в сторону женщины, изображенной на картине:
— Ну, теперь можешь сравнить. Я моложе ее! Какими бы драгоценностями ты ни украсил ее кожу, все равно она увяла, как сухой лист… А мне всегда только восемнадцать лет, потому что я люблю тебя!
И в самом деле, при этом тусклом освещении она сверкала молодостью. В великом порыве любви ее прелестные, стройные ноги напряглись, атласистые бедра округлились еще больше, упругая грудь вздымалась, набухая от желания.
Казалось, она снова завладела им, прильнув к нему теперь без стеснявшей ее сорочки; ее руки блуждали, шарили по всему его телу, бокам, плечам, как будто этими ласкающими прикосновениями, этими властными движениями она хотела найти его сердце и закрепить свое обладание им; и она осыпала порывистыми, ненасытными поцелуями лицо Клода, его бороду, рукава, целовала воздух. Голос понемногу замирал, она с трудом переводила дыхание, перемежаемое вздохами.
— Вернись! Будем любить друг друга! Разве у тебя совсем оскудела кровь и тебе довольно теней? Вернись ко мне, и ты увидишь, как хороша жизнь! Послушай, лежать вот так ночами, в объятиях друг друга, прижавшись, слившись… и начинать назавтра все сначала, еще и еще…
Весь дрожа, он начал понемногу отвечать на ее ласки, объятый страхом перед той, другой, перед своим кумиром, а Кристина продолжала соблазнять его, расслабляя и покоряя.
— Послушай, я давно знаю, что тебя гложет ужасная мысль, но не смела с тобой заговорить, чтобы не накликать беды. Я потеряла сон и покой, ты пугаешь меня… Сегодня вечером я шла следом за тобой туда, на этот мост, который я ненавижу, и дрожала, думая, что все кончено, что я потеряла тебя! Боже, боже! Что стало бы со мной! Ты нужен мне, ты не захочешь убить меня, правда? Будем же любить друг друга… любить…
И он сдался, растроганный, покоренный этой бесконечной страстью. Все его существо растворилось в безграничной печали, в забвении всего мира. И он сам исступленно сжал ее в объятиях, рыдая и лепеча:
— Да, да, я поддался этой страшной мысли… И я решился бы, но вспомнил о неоконченной картине! Как жить, если работа больше меня не хочет! Как жить теперь, после того, что здесь запечатлено, что изуродовано мной?
— Я буду тебя любить, и ты воскреснешь для жизни!
— Нет, мне мало одной твоей любви! Я хорошо себя знаю, я томлюсь по наслаждению, которого не существует, которое заставило бы меня позабыть обо всем. Ты уже выбилась из сил, ты ничего не можешь…
— Могу, могу! Ты увидишь!.. Постой, я возьму тебя вот так, буду целовать твои глаза, рот, каждую складку на твоем теле. Я согрею тебя на своей груди, сплету свои ноги с твоими, обовью тебя руками; у нас будет одно дыхание, одна кровь, одно тело…
На этот раз он был побежден, воспламенившись, как и она, ища у нее прибежища, спрятав голову на ее груди, покрывая поцелуями все ее тело.
— Спаси меня! Возьми меня, если не хочешь, чтобы я покончил с собой… Придумай что-нибудь, дай мне такое счастье, чтобы оно меня удержало… Усыпи, раствори меня, пусть я стану твоей вещью, твоим рабом, таким ничтожным, чтобы быть счастливым у твоих ног. О, если б опуститься до этого, целовать твои ступни, вдыхать аромат твоего тела, повиноваться тебе, как собака, обладать тобой, есть и спать! Если б я мог, если бы я только мог!
У нее вырвался победный возглас:
— Наконец ты мой! Живу только я, — та, другая, умерла!
И она оторвала его от ненавистной картины, увлекла в свою комнату, свою постель, лепеча, торжествуя… Свеча на лестнице догорела, мигнула позади них и погасла. Кукушка на часах прокуковала пять раз, на облачном ноябрьском небе еще не занимался рассвет. И все снова погрузилось в холодный мрак.
Кристина и Клод ощупью добрались до кровати и повалились на нее. Это было безумие: никогда прежде, даже в первые дни их связи, не знали они подобного экстаза. Казалось, что возвратилось их прошлое, но вернувшееся чувство было более острым, оно опьяняло, приводило в исступление. Вокруг царил мрак, а они уносились на огненных крыльях, высоко, за пределы этого мира, каждый раз взлетая все выше и выше. Теперь и Клод испускал крики восторга, уйдя от своего горя, забывшийся, возрожденный для блаженства. А она, упиваясь своей властью, подзадоривала его удовлетворенным чувственным смехом, заставляла богохульствовать: «Скажи, что живопись никому не нужна!» — «Живопись никому не нужна». — «Скажи, что ты презираешь ее, больше не будешь писать, сожжешь все картины, чтобы доставить мне удовольствие!» — «Я сожгу все картины, не буду больше работать!» — «Скажи, что существую я одна, что держать меня в объятиях, вот как ты держишь, — единственное наслаждение, скажи, что ты плюешь на нее, на эту намалеванную тобой распутницу! Плюнь, да плюнь же, чтобы я услышала!» — «Хорошо, я плюю. Существуешь только ты!» И она сжимала его, чуть не душила в своих объятиях, она обладала им. И, сплетая тела, они снова уносились в головокружительный полет среди звезд. Снова пламень обжигал их, и трижды им казалось, что с земли они уносятся в небо! Какое великое счастье! Почему раньше он не искал исцеления в этом надежном счастье?! И она отдавалась вновь — разве теперь, когда он познал блаженство в ее объятиях, он не будет счастлив, спасен?