А Клод отчаивался, видя, что совершенно испортил голову, и не решался просить Кристину позировать. При первом же его намеке она бы тотчас сдалась, но он помнил, как она тогда рассердилась, и боялся снова вызвать ее гнев. Много раз он собирался весело, по-дружески попросить ее, но не находил слов, смущался, как если бы дело шло о чем-то недозволенном.
Придя к нему однажды, она была потрясена приступом отчаяния, с которым он не мог совладать даже в ее присутствии. За всю неделю он не сдвинулся с места. Кричал, что разорвет полотно в клочки, в гневе расшвыривал мебель, бегая по мастерской. Вдруг он схватил Кристину за плечи и посадил на диван.
— Прошу вас, окажите мне услугу, или я подохну, честное слово!
Перепугавшись, она не понимала, что ему надо.
— Что, что вы хотите от меня?
Увидев, что он хватается за кисти, она обрадованно сказала:
— Конечно! Пожалуйста!.. Почему вы меня раньше об этом не попросили?
Она откинулась на подушку и подложила руку под голову. Она была смущена и удивлена, что так сразу согласилась позировать ему, — еще недавно она могла бы поклясться, что никогда в жизни этого не сделает.
В восхищении он кричал:
— Правда? Вы согласны!.. Черт побери! Уму непостижимо, что я теперь сотворю при вашей помощи!
Невольно у нее вырвалось:
— Но только голову!
Он заверил ее с поспешностью человека, который боится зайти чересчур далеко:
— Ну конечно, конечно, только голову!
Оба умолкли в смущении; он принялся за работу, а она, подняв глаза, неподвижно лежала, потрясенная тем, что у нее могла вырваться подобная фраза. Она уже раскаивалась в своем согласии, как будто бы, позволив придать этой освещенной солнцем обнаженной женщине свое лицо, она совершила нечто предосудительное.
Клод в два сеанса написал голову. Он весь исходил радостью, кричал, что это лучшее из всего, что ему удалось сделать в живописи; именно так оно и было, никогда еще ему не удавалось столь удачно осветить искрящееся жизнью лицо. Счастливая его счастьем, Кристина тоже развеселилась и находила, что голова ее написана прекрасно, с удивительным чувством, хотя и не слишком похожа. Они долго стояли перед картиной, отходили к стене, прищуривались.
— Теперь, — сказал он наконец, — я закончу ее с натурщицей… Ну, негодница, наконец-то я одолею тебя!
В приступе шаловливости он обнял девушку, и они принялись танцевать некий танец, который он назвал «Триумфальной пляской». В восторге от этой игры, она заливалась смехом, не испытывая больше ни смущения, ни стыда, ни неловкости.
Но на следующей неделе Клод опять помрачнел. Он выбрал в качестве натурщицы Зоэ Пьедефер, но она совершенно не подходила: он говорил, что утонченная, благородная голова никак не садится на грубые плечи. Тем не менее он упорствовал, соскабливал, начинал сызнова. В середине января, придя в полное отчаяние, он перестал работать и повернул картину к стене, но через две недели вновь принялся писать, взяв другую натурщицу, рослую Юдифь, что вынудило его переменить тональность. Дело не шло никак, он вновь позвал Зоэ и, еле держась на ногах от мучивших его сомнений, уже сам не знал, что делает. Хуже всего было то, что в отчаяние его приводила только центральная фигура, а остальное: деревья, две маленькие женщины в глубине, мужчина — все было закончено и вполне его удовлетворяло. Февраль кончался, до отправки картины в Салон оставалось всего несколько недель — это была настоящая катастрофа.
Как-то вечером в присутствии Кристины Клод, проклиная все на свете, не удержал гневного выкрика:
— Что тут удивляться моему провалу! Разве можно посадить голову одной женщины на тело другой?.. За это мало руки оторвать!
Втайне он думал только об одном: добиться, чтобы она согласилась позировать не только для головы женщины, но и для торса. Это намерение медленно созревало в нем, сперва как неосознанная мечта, тут же отвергнутая, потом как молчаливый непрестанный спор с самим собой и, наконец, как острое, неодолимое желание, подхлестнутое необходимостью. Грудь Кристины, которую он видел всего лишь несколько минут, влекла его неотвязным воспоминанием. Он видел ее вновь и вновь, во всей свежести и юности, сверкающую, неповторимую. Если он не сможет писать Кристину, лучше ему от картины совсем отказаться, потому что ни одна натурщица его не удовлетворит. Упав на стул, он часами грыз себя за бесталанность, не знал, куда положить краску, принимал героические решения: как только она придет, он расскажет ей о своих мучениях, опишет их такими проникновенными словами, что она сдастся на его уговоры. Но когда она приходила в скромном, совершенно закрытом платье и смеялась своим мальчишеским смехом, мужество оставляло его, и он отворачивался, боясь, как бы она не заметила, что он старается угадать под корсажем нежные линии ее тела. Невозможно просить подругу о подобной услуге, нет, на это он не решится.
И все же однажды вечером, когда она собиралась уходить и, подняв руки, уже надевала шляпку, глаза их на мгновение встретились, погрузились друг в друга, и, вздрогнув при виде ее приподнявшихся сосков, натянувших материю, он почувствовал по ее внезапной бледности и сдержанности, что она разгадала его мысли. Они шли по набережным, едва обмениваясь словами. Между ними стало нечто такое, чего они не в силах были отогнать, и вот они шли молча, глядя, как солнце опускается в небо цвета старой меди. Еще несколько раз он прочитал в ее глазах, что она знает об его неотвязном желании. Так оно и было: с тех пор как он думал об этом, ей передались его мысли, и она понимала все его невольные намеки. Вначале это оскорбляло ее, но она была бессильна бороться; все становилось призрачным, как сновидение, над которым человек не властен. Ей даже в голову не приходило, что Клод может попросить ее об этом; слишком хорошо она его теперь знала, достаточно ей было шевельнуть бровью, чтобы он, несмотря на всю свою вспыльчивость, сразу умолк, даже не успев пролепетать первых слов. Ну, не безумие ли? Нет, никогда, никогда!