Он сам отворил им дверь, держа палитру и кисти в руках.
— Это вы! Вот отлично!.. Я думал о вас, дорогой мой. Не помню, как узнал о вашем возвращении, но я тут же подумал, что скоро мы увидимся. — Свободной рукой он с горячей симпатией пожимал руку Клоду. Потом обратился к Жори, прибавив: — Ну, юный жрец, я прочитал вашу последнюю статью, благодарю вас за приветливые слова по моему адресу… Входите, входите оба! Вы мне не помешаете, я пользуюсь светом до последней минуты: проклятый ноябрь столь темен, что ничего не успеваешь сделать.
Он вернулся к работе; на мольберте стояло небольшое полотно, изображавшее двух женщин — мать и дочь, которые сидели за рукоделием в глубокой нише освещенного солнцем окна. Молодые люди стали позади художника.
— Это прекрасно, — прошептал Клод.
Бонгран, не оборачиваясь, пожал плечами.
— Так, пустячок. Стоит им заняться? Я набросал это с натуры, у одних друзей, а сейчас подчищаю.
— Картина вполне закончена, это — сама правда, какое верное освещение! — не унимался разгорячившийся Клод. — К тому же какая простота, именно простота и потрясает меня больше всего!
Художник отошел в сторону, прищурил глаза, вид у него был удивленный.
— Вы находите? Это действительно вам нравится?.. Как раз перед тем, как вы пришли, я уже совсем было забраковал это полотно… Честное слово! Все мне рисовалось в черном свете, я был уверен, что таланта у меня не осталось ни на грош.
Руки у него дрожали, все большое тело сотрясалось, — вот где чувствовались подлинные муки творчества. Он отложил палитру и, размахивая руками, подошел к приятелям; этот маститый стареющий художник, член Академии, кричал:
— Пусть вас не удивляет, бывают дни, когда мне кажется, что я не способен нарисовать даже чей-нибудь нос… Перед каждой из новых моих картин я волнуюсь, как новичок, сердце бьется, во рту пересыхает, охватывает мучительный страх. Ах, этот страх, знаете ли вы его, молодые люди, или вы ни в чем не сомневаетесь? Боже мой! Ведь если вы и забракуете какое-нибудь творение, вы тут же можете создать лучшее, ничто не давит на вас; а вот мы, старики, достигшие славы в меру своих способностей, мы обязаны быть достойными самих себя; уж если мы не в состоянии идти вперед, то не имеем права отставать или уклоняться в сторону… Иди вперед, знаменитый человек, великий художник, пожирай свой мозг, сжигай кровь, чтобы всегда подниматься все выше и выше; если ты, достигнув вершины, топчешься на месте, то еще можешь считать себя счастливым; надрывайся, но топчись как можно дольше; если же ты чувствуешь, что скользишь, тогда катись в пропасть, разбивайся — твой талант агонизирует, он уже не соответствует эпохе; погружайся в забвение сам, тяни за собой свои бессмертные произведения, раз ты не способен продолжать творить на том же уровне!
Его мощный голос напрягся, стал громоподобным, на покрасневшем лице читалось отчаяние. Он шагал по мастерской и, как бы в невольном порыве, говорил:
— Я уже сто раз повторял вам, что всегда начинаешь сызнова; что счастлив не тогда, когда достигнешь высот, а тогда, когда к ним поднимаешься. Радость испытываешь только во время штурма. Но ведь вы не понимаете, не можете понять, необходимо пройти через это самому… Подумайте! Время надежд, мечтаний, безграничных иллюзий; ноги крепки, любая длинная тяжкая дорога кажется короткой; жажда славы столь велика, что лакомы первые, даже самые маленькие успехи. Какое пиршество насыщающегося честолюбия! Вот вы уже почти удовлетворили его и в экстазе цепляетесь за достигнутое! Вот-вот перевалите! Вершина завоевана. Остается только удержать ее за собой. Но тут-то и начинаются страдания. Упоение славой прошло, и вы находите, что оно чересчур быстро оборвалось и оставило горький осадок, да и не стоило той битвы, которую пришлось из-за него вынести. Ничего неизведанного впереди, все уже испытано. Гордость получила удовлетворение, вы сознаете, что создали великие шедевры, но вы горько разочарованы, ибо наслаждение не равнозначно им. С этого момента горизонт суживается, надежды покидают вас, остается только умереть. И все же вы продолжаете барахтаться, не сдаетесь, упорствуете в творческих усилиях, как старцы в любви, с мучением, со стыдом… Надо иметь мужество и гордость покончить с собой, создав свой последний шедевр!
Бонгран как бы вырос, голос его потрясал мастерскую; сломленный сильным волнением, со слезами на глазах, он опустился на стул перед своей картиной и, с видом ученика, которому необходима поддержка, спросил:
— Так это и вправду кажется вам удачным? Я уже ни на что не надеюсь. Несчастье мое, должно быть, в том, что во мне слишком много и вместе с тем недостаточно критического чутья. Стоит мне приняться за этюд, я прихожу в восторг; но если он не имеет успеха, я терзаюсь. Было бы куда лучше, если бы я был совсем не способен судить себя, как, например, это животное Шамбувар. Или уж видеть все настолько ясно, чтобы вовсе не писать… Скажите откровенно, вам действительно понравилось это маленькое полотно?
Клод и Жори остолбенели, изумленные, смущенные столь ярким выражением страстных мук творчества. Несомненно, они пришли в момент острого кризиса, если мастер, стеная и жалуясь, советуется с ними как с равными. Хуже всего было то, что под его пламенным умоляющим взглядом они не могли скрыть своего колебания. В его взгляде читался страх и беспомощность. Им было известно ходячее мнение, да и сами они его разделяли, что художник после «Деревенской свадьбы» не создал ничего равного этой знаменитой картине. Продержавшись какое-то время на определенном уровне, в последующих картинах он скатился к сухой, хотя и более зрелой форме. Блеск таланта как бы улетучивался, с каждым произведением его становилось все меньше, художник явно опускался. Но разве можно было сказать ему об этом! И Клод, придя в себя, воскликнул: